|
| "Главная". |
ину старого весла и кое-как, после долгих
усилий, причалил к пристани. Пробираясь берегом к своей хате, я невольно
всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца;
луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на
берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над
обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что
внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.
Она выжимала морскую пену из длинных волос своих; мокрая рубашка
обрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь. Скоро показалась вдали лодка,
быстро приблизилась она; из нее, как накануне, вышел человек в татарской
шапке, но стрижен он был по-казацки, и за ременным поясом его торчал большой
нож. "Янко, - сказала она, - все пропало!" Потом разговор их продолжался так
тихо, что я ничего не мог расслышать. "А где же слепой?" - сказал наконец
Янко, возвыся голос. "Я его послала", - был ответ. Через несколько минут
явился и слепой, таща на спине мешок, который положили в лодку.
- Послушай, слепой! - сказал Янко, - ты береги то место... знаешь? там
богатые товары... скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга;
дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искать
работы в другом месте, а ему уж такого удальца не найти. Да скажи, кабы он
получше платил за труды, так и Янко бы его не покинул; а мне везде дорога,
где только ветер дует и море шумит! - После некоторого молчания Янко
продолжал: - Она поедет со мною; ей нельзя здесь оставаться; а старухе
скажи, что, дескать. пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас же
больше не увидит.
- А я? - сказал слепой жалобным голосом.
- На что мне тебя? - был ответ.
Между тем моя ундина вскочила в лодку и махнула товарищу рукою; он
что-то положил слепому в руку, примолвив: "На, купи себе пряников". -
"Только?" - сказал слепой. - "Ну, вот тебе еще", - и упавшая монета
зазвенела, ударясь о камень. Слепой ее не поднял. Янко сел в лодку, ветер
дул от берега, они подняли маленький парус и быстро понеслись. Долго при
свете месяца мелькал парус между темных волн; слепой мальчик точно плакал,
долго, долго... Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный
круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я
встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!
Я возвратился домой. В сенях трещала догоревшая свеча в деревянной
тарелке, и казак мой, вопреки приказанию, спал крепким сном, держа ружье
обеими руками. Я его оставил в покое, взял свечу и пошел в хату. Увы! моя
шкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал - подарок приятеля
- все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый слепой.
Разбудив казака довольно невежливым толчком, я побранил его, посердился, а
делать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой
мальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила?
Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Что
сталось с старухой и с бедным слепым - не знаю. Да и какое дело мне до
радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с
подорожной по казенной надобности!..
Конец первой части.
Часть вторая
(Окончание журнала Печорина)
II
КНЯЖНА МЕРИ
11-го мая.
Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом
высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до
моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната
наполнилась запахом цветов, растуших в скромном палисаднике. Ветки цветущих
черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их
белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый
Бешту синеет, как "последняя туча рассеянной бури"; на север поднимается
Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона;
на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький
городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там, дальше,
амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта
тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь
двуглавым Эльборусом... Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство
разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце
ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? - зачем тут страсти, желания,
сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят,
утром собирается все водяное обшество.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько
печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию
семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по
истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей;
видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на
меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их
в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием
отвернулись.
Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у
них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на
Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой
фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их
обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой
любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я
обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после,
составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют -
однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и
жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец
кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят
светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они
исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о
столичных аристократических гостиных, куда их не пускают.
Наконец вот и колодец... На площадке близ него построен домик с красной
кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя. Несколько
раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, - бледные, грустные.
Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, ожидая
действия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под виноградными
аллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые шляпки любительниц
уединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военную
фуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале, где построен
павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили
телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками,
приехавшими лечиться от золотухи.
Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика,
стал рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос:
- Печорин! давно ли здесь?
Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в
действующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю
прежде меня. Грушницкий - юнкер. Он только год в службе, носит, по
особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский
солдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно
дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает
голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою
опирается на костыл
|
|