|
| "Главная". |
о не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в
первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем
такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство -
истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией,
падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности - только в
невозможности достигнуть цели, то есть конца.
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка, он вовсе ее
не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства,
которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь
мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему
он должен верить: "Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако,
я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и
слез!"
А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва
распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется
навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им
досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту
ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на
страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу,
поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под
влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно
проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное как жажда власти,
а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает;
возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первый
признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною
страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, - не
самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная
гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был
бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники
любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии
мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он
не захотел приложить ее к действительности: идеи - создания органические,
сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие;
тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от
этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с
ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и
скромном поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное,
как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и
глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки
начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и
глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и
наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так
должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она
проникается своей собственной жизнью, - лелеет и наказывает себя, как
любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может
оценить правосудие божие.
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего
предмета... Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и,
следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня
драгоценным воспоминанием.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы
выпили шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.
- Я вас не поздравляю, - сказал он Грушницкому.
- Отчего?
- Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что
армейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего
интересного... Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь подойдете
под общее правило.
- Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он не
знает, - прибавил Грушницкий мне на ухо, - сколько надежд придали мне эти
эполеты... О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные звездочки...
Нет! я теперь совершенно счастлив.
- Ты идешь с нами гулять к провалу? - спросил я его.
- Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.
- Прикажешь ей объявить о твоей радости?..
- Нет, пожалуйста, не говори... Я хочу ее удивить...
- Скажи мне, однако, как твои дела с нею?
Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать - и было
совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.
- Как ты думаешь, любит ли она тебя?
- Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так
скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет...
- Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже
молчать о своей страсти?..
- Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а
отгадывается...
- Это правда... Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему
женщину не обязывает, тогда как слова... Берегись, Грушницкий, она тебя
надувает...
- Она?.. - отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись,
- мне жаль тебя, Печорин!..
Он ушел.
Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер;
он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая
тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, и
она ее не покидала в продолжение целой прогулки.
Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и
отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их
стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя - и кончил искренней злостью.
Сперва это ее забавляло, а потом испугало.
- Вы опасный человек! - сказала она мне, - я бы лучше желала попасться
в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок... Я вас прошу не шутя: когда вам
вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, - я
думаю, это вам не будет очень трудно.
- Разве я похож на убийцу?..
- Вы хуже...
Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:
- Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице
признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали - и они
родились. Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я
глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал
злопамятен; я был угрюм, - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя
выше их, - меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь
мир, - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная
молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь
насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду -
мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в
груди моей родилось отчаяние - не то отчаяние, которое лечат дулом
пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее
половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел
ее эпита
|
|